Отвечать Шевалье не стал.
Слова – ветер, пустой звук. Главное, что Грядущее здесь, перед глазами. Значит, жертвы были не напрасны. Великий Ньютон обнимал мир, серебристый металл горел теплым огнем. Да, жертвы! Да, смерть! Но люди научатся жить счастливо.
Понял, алюмбрад?
– Мальчик вырос. Он стал очень сильным, научился хитрить, притворяться. Даже получил образование – в определенном смысле. Однажды ночью он выломал дверь лаборатории и отправился на поиски своего палача. Убил его, всю семью, поджег дом. А потом стал охотиться на злых докторишек. Мальчик понял, что мир станет гораздо лучше, если разорвать на части всех врачей. Я подобрал его, успокоил, оставил при себе. Он очень добрый, мой Ури. Мухи не обидит. Когда последний доктор на Земле захлебнется собственной кровью, он захлопает в ладоши...
Огюст не слушал. Кошмару не затмить прекрасное видение. Париж Сен-Симона под синим небом: золото льется сверху, серебро встает снизу. Развернулись во всю ширь проспекты, кишащие странными фиакрами; зелень бульваров, квадраты площадей. Вот и люди – те, ради которых...
...Бурая каша вытекала из кастрюли, забытой на огне. Бурлила, вскипала пузырями, разливаясь по городу-мечте. Мелькнул лоскут кожи, утыканной иглами. По чистой, гладенькой мостовой ползло, извиваясь, бородавчатое щупальце. Бесформенные обрубки, сохраняя омерзительное сходство с человеческими фигурами, грибами-поганками восставали из булькающей жижи – и вновь опадали, сливаясь с ней.
В уши ударил звук – чавканье и шипение.
– Гряду-щ-ще-е-е! Приш-ш-шло-о!
– Если бы я умер в 1796-м, Огюст... Если бы вас убили вчера – мы оба умерли бы счастливыми. Правда?
– Приш-ш-шоединяйша-а-а, Ш-ш-шевалье-е!..
– Жить ради Грядущего... Что может быть прекраснее?
В голосе Адольфа фон Книгге не крылось насмешки.
Только печаль.
Ночью прошел слабый дождь.
Подошвы скользили по мокрой траве. Приходилось следить за каждым шагом, чтобы не плюхнуться носом в грязь. «Славный денек для поножовщины!» – мрачно усмехнулся Огюст Шевалье. Старые башмаки, в которых он ушел из дома, сослужили хорошую службу. Пусть дураки смеются: мол, трущобный франт... Зато толстая, шершавая кожа подметок и каблуки, подбитые ребристыми подковками, послужат в драке куда лучше изящных туфель с пряжками.
Нам достатком не хвалиться...
Последние шесть франков он потратил на фиакр. Кучер заломил двойную цену, упирая на раннее время и дороговизну овса. Одалживаться у баронессы решительно не хотелось. Ладно, наскреб по карманам, рассчитался. Деньги – прах, с голоду не помрем.
Главное, ноги свежие.
«Ноги должны быть свежими, малыш, – учил дедушка Пако, сосед семейства Шевалье в Ниме. – О, ноги! Если мужчина считает себя navajero, он дерется с ловкостью мавра, отвагой тореадора и грацией танцора фламенко! Ну-ка, пойдем на задний двор...»
Дедушка Пако, для своих – Пако Хитано, был из андалузских цыган. Сбежав из Испании, где по нему плакала виселица, он осел в Ниме еще до рождения Огюста – и открыл оружейную мастерскую. Навахи Хитано славились далеко за пределами города. От клиентов отбою не было. Складной нож, на стали которого скалилась волчья морда – клеймо дедушки Пако, – ценился вдвое против любого другого.
В мире не нашлось бы такой навахи, которую старик не сумел бы изготовить. Гигант-навахон, в раскрытом виде подобный рапире. Салва Вирго – крошечный Страж Чести, скрытый за подвязкой женского чулка. Севильяна с лезвием в виде «бычьего языка». Serpent, Arlequin, de muestra; с двумя клинками, с тяжелым шариком на конце рукояти...
«Ножевой бой, малыш, – грязный бой. Честь мужчины – смерть врага. Остальное придумали умники и герои. Первые – трусы, вторые – дураки. Плюнь врагу в лицо. Брось в глаза горсть табака. Табак с перцем? – еще лучше. Оскорби гордеца, испугай малодушного. И шевели, шевели свой нож! Пусть они видят клинок, а не тебя, ядовитого el nino navajero...»
– Доброе утро, господа!
Его ждали. Хмурый, злой, как сатана, Пеше д’Эрбен– виль расхаживал у кромки воды, завернувшись в плащ. Ответить на приветствие он и не подумал. На лице бретера читалось острое желание покончить с дуэлью самым быстрым образом. Зато секунданты получали очевидное удовольствие. Не каждый день судьба расщедривается на такой подарок – участие в оригинальнейшем поединке!
Будет, о чем рассказать друзьям...
Газетчик Бошан строчил в блокноте, готовя заметку сразу для двух рупоров общественного мнения – лояльной «Le Moniteur» и оппозиционной «Le Courrier francais». Лицо толстяка раскраснелось, взор пылал огнем вдохновения. Казалось, он сочиняет любовное послание в стихах, а не репортаж.
«Ну конечно! – с сарказмом подумал Шевалье. – Суммарный тираж в шесть тысяч куда лучше любой из половинок этой цифры! И гонорар – сообразно. Всю жизнь мечтал попасть в поле зрения прессы...»
– Рад видеть вас в добром здравии! – с преувеличенным радушием поклонился Люсьен Дебрэ, секундант д’Эрбенвиля. Он явно смущался грубым поведением бретера и, как дипломат, желал смягчить ситуацию. – Господа, прежде чем начать дуэль, я хочу предложить вам...
– Исключено, – буркнул д’Эрбенвиль.
Сбросив плащ и оставшись в одной рубашке, он стал тщательно обматывать плащом левую руку. Чувствовалось, что за выбором подходящего «щита» Пеше провел не меньше половины ночи. Складки получались красивые, в римском стиле.
– Что – исключено? Я еще ничего не предложил...
Дебрэ растерялся. Молодой чиновник, в конце карьеры видящий себя министром, он готовился к выступлениям заранее. И терпеть не мог, когда его перебивали.